⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒

1.31. Для тебя средь детей не бывало чужих

Галина Николаевна Никитенко вспоминает о своей матери Евдокии Андреевне

К сожалению, моя репрессированная мама рано ушла из жизни, полной лишений и тяжёлых испытаний. Мы, её дети, вначале не проявляли интереса к прошлому родителей. А государству, что и говорить, удобны Иваны, родства не помнящие. Родителей же наших приучили помалкивать о своём прошлом, «не распускать язык», чтобы не поплатиться.

Вспоминаю, иногда по вечерам приходил к нам один разговорчивый мужчина и, пока мама топила печь и готовила ужин, что-то горячо ей доказывал. Она, видно, с ним не соглашалась, потому что он, потрясая кулаками над головой, убегал, приговаривая: «Сталинистка! Сталинистка!» А мама после его ухода сказала однажды бабушке:

– Разве я могу быть откровенной с чужими? Ведь на моих руках ты, мои дети и муж-инвалид. Если меня заберут, что с вами будет? Лучше держать язык за зубами.

За последние годы появилось немало книг с воспоминаниями репрессированных. Но вот уже и последние из них уходят из жизни. А многое ещё осталось нерассказанным. Для истории ведь важны и интересны любые мелочи в их воспоминаниях, потому что не сделаны ещё надлежащие выводы и рано ставить точку. Видно, пришла пора уже и детям репрессированных поделиться своими воспоминаниями. Мы тоже разделили судьбу своих невинно репрессированных близких. Но я хочу не просто свидетельствовать о том, что и как довелось пережить. Хочу вспомнить, как они мужественно держались при всех нечеловеческих испытаниях, стараясь вопреки злой воле судьбы и государства не просто выживать…

Наши родители всё сделали, чтобы их дети выросли не озлобленными и мстительными, а, наоборот, – милосердными, способными иметь и дарить радости жизни. Мне, конечно, давно надо было узнать, как, например, и откуда моя мама оказалась на Урале. Но в житейской суете всё откладывала это важное расследование. Тем временем из жизни ушли почти все мои старшие родственники. Из маминой семьи в живых никого не осталось. Но последние годы меня очень поддерживала морально мамина младшая двоюродная сестра тетя Нюта. Её семью тоже насильно вывезли на Урал, только в другой район. Вот к ней я и обратилась.

Тётя Нюта постаралась рассказать в письме о наших родственниках, все, что помнила сама.

Мой прадед Никита (от него, видно, и фамилия пошла – Никитины) имел трёх сыновей и одну дочь. Проживал на хуторе под городом Себеж Псковской области. Один его сын, Александр (будущий отец тёти Нюты), учился в Ленинграде, но вдруг женился против воли отца на бедной девушке из деревни. Отец сильно на него за это рассердился и выделил из своего хозяйства. У Александра родилось девять детей. Когда их мать умерла, старшему было только семнадцать лет. Александр женил этого сына на двадцатилетней девушке, которая и стала вести их хозяйство. А малыми детьми занималась старшая дочь девяти лет. Александр сам больше не женился, чтобы у детей не было мачехи.

Александр так обижался на своего отца, что при отъезде из родного дома при разделе сказал ему:

– Никогда не прощу тебе этой обиды и на похороны твои не приду!

Тётя Нюта вспоминает, что когда дед умер, отец, действительно, не хотел идти на похороны. Но бабушка пришла, стала плакать и уговаривать:

– От людей ведь стыдно!

– А меня обидеть не стыдно было?

Бабушка сказала, что без него не вернётся. И сын сдался. Мужики, увидев Александра, стали гадать между собой, перекрестится ли он, войдя в дом отца-покойника, как того требовал обычай. Но Александр только снял шапку.

Другой из трёх сыновей, Яков, был взят ещё в царскую армию, вернулся с русско-японской войны весь израненный и вскоре умер. А третий сын, Андрей (мой дедушка) женился на красивой девушке Варваре Васильевне Картенко. Она тоже из небогатой семьи, совсем неграмотная, а потом уж не до грамоты ей было. Родила девятерых детей, в том числе и мою маму, Никитину Евдокию Андреевну (раньше имена давали по святцам, а не по желанию родителей). В юности мама дружила со своей двоюродной сестрой Марфушей, которая была старшей сестрой тёти Нюты. Подружки-сёстры бегали вместе на вечёрки и пели там так, что за три километра было слышно.

В их деревне действовала школа-трёхлетка. Так моя мама закончила её за одну зиму. Все классы занимались вместе, только сидели по разным рядам. Вот она и усвоила все, что преподавали. Тётя Нюта училась позднее и не успела закончить третий класс, т.к. их выслали в марте 1931 года. Больше она никогда не училась.

Единственная дочь моего прадеда Никиты, Марфа, вышла замуж удачно и, по сравнению с братьями, жила богато: дом был под железной крышей. Оба сына Марфы учились в Ленинграде и, видимо, поэтому избежали высылки.

Тётя Нюта вспоминает, что детства с игрушками у неё не было, и очень рано пришлось пасти скот. Наверняка таким же было и детство моей мамы. Но если отец тёти Нюты хотя бы мечтал дать ей образование, считал её способной, то моей маме Евдокии её неграмотная мать сказала:

– Не учителкой же тебе быть: сиди – пряди!

Мамин старший брат Фёдор тоже избежал высылки, так как уехал в Ленинград до 1929 года. Тётя Нюта от своего брата Ивана, тоже ленинградца, слышала, что Фёдор стал потом директором крупного совхоза и не скрывал, что его родители раскулачены и высланы. Однажды будто бы какой-то рабочий обозвал Фёдора «кулацкой мордой», но другие рабочие его одёрнули, потому что понимали: многих высылали тогда ни за что. Думаю, что и до дяди Фёдора потом добрались бы, если бы он не погиб на фронте.

Тётя Нюта в старости объясняла политику сталинских репрессий так:

– Лес валить, в шахтах горбатиться и на северных стройках работать добровольно никто не поехал бы. Вот и объявили коллективизацию, чтобы скот и дома отобрать для колхозов, а несогласных объявить кулаками и наказать высылкой.

Тётя Нюта вспоминает, что их семьи не числились в кулацких, а считались середняцкими. К тому же оба брата, Александр и Андрей Никитины, воевали в гражданскую войну на стороне красных. А у Александра один из сыновей служил в Красной Армии. Но их все равно раскулачили. В семье тёти Нюты к этому времени проживало только четверо из девяти детей. Вот их, оставшихся, и привезли на сборный пункт. Там уже была семья дяди Андрея (моего деда), который им сказал:

– Не бойтесь, мы вас не бросим.

Но когда стали вызывать по списку, оказалось, что для 7 семей (в том числе и для семьи тёти Нюты) места уже нет. Им сказали, что могут возвращаться. А их вещи уже уехали в Соликамский район с семьёй дяди Андрея, и дом уже отдан колхозу. Куда возвращаться? Тут подошёл другой состав, и всех оставшихся погрузили в него как спецпереселенцев. У них с собой ничего не было: ни еды, ни одежды…

Три дня ехали голодными, пока, наконец, не выдали паёк. Привезли их в леспромхоз Галка, и тут дядя Андрей разыскал их, написал, чтобы приезжали за вещами. А кто ж их пустит? Хлебнули они горя на лесоповале… Только Бога благодарили, что не сгинули тогда от голода, холода и болезней. Но, конечно, лишения сказались. Забегая вперёд, скажу, что из девяти детей маминой семьи никого не осталось уже к 1978 году. Два старших брата погибли на фронте. Марфа, Настя и Митя умерли, как и их отец, на лесоповале. Филиппа ещё до войны выслали на Колыму за то, что не спас трактор, на котором осушал болото, а сам уцелел. Вернулся после смерти Сталина и по совету моей мамы уехал в Ленинград помогать семье погибшего старшего брата Фёдора. Но здоровье его было сильно подорвано колымскими лагерями, и он не дожил до пенсии. Мама моя, не щадя себя, как одержимая, билась за будущее детей (своих и чужих), но в 52 года её победил рак.

Нетрудно догадаться, как жилось семье моей мамы на лесоповале в Усть-Долгой Соликамского района. Самые слабые (дед Андрей и трое его детей) продержались недолго: умерли друг за другом в первые же 3 года. Через многие годы тётя Нюта сообщила мне в письмах некоторые факты из жизни её двоюродной сестры Дуси, моей мамы.

Когда их привезли на Урал, маме было 16 лет. Работала в лесу наравне со взрослыми. Ходила в лаптях: ссыльным не выдавали спецодежду и обувь. Бригада перевыполняла норму, чтобы считаться стахановской и получать чуть больший паёк. И вот будто бы мою маму полюбил хороший молодой человек, начальник участка. Они стали жить вместе. Какие в тех условиях могли быть свадьбы?! Но скоро моей маме «добрые люди» сообщили, что ему, коммунисту, нельзя жениться на ссыльной: «партбилет – на стол!» Она не хотела, чтобы он за неё пострадал, и объявила:

– Нам надо расстаться. Я ни у кого камнем на дороге быть не хочу. Жену ты себе ещё найдёшь, а партбилет не вернёшь.

Он с ней не соглашался. И тогда она… бежала из посёлка, оставив ему записку.

Не знаю, как мама оказалась в другом посёлке ссыльнопоселенцев – Карналлитовом. Уже до войны там проживало больше 600 таких семей, а в годы войны привозили ещё депортированных разных национальностей.

Посёлок Карналлитовый вырос вокруг деревни Зыряновка. Все должности в посёлке, кроме коменданта, занимали высланные: и директор начальной (единственной) школы, и заведующая детяслями, и директора продуктовых магазинчиков… Маму определили в библиотекари при клубе, заведовал которым мой будущий отец. У него было приличное по тем временам образование: 4 класса церковно-приходской школы. Он приехал в Соликамск в 1938 году после «чистки в партии» по приглашению своего друга, местного коменданта.

Бывший гражданский муж моей мамы разыскал её, приезжал из Усть-Долгой и уговаривал вернуться. Но мама пожалела его. Она объясняла это так: партийные живут намного лучше других, вот пусть и живет сам по себе, не хочу мешать. И отказалась вернуться. Потом он погиб на фронте.

Мой будущий отец привёз с собой из Сибири дочь-первоклассницу от первого брака. Мама сначала не соглашалась выходить за него замуж, у неё уже появился друг. Но вскоре друга арестовали в связи с взрывом на комбинате. Взяли многих с немецкими фамилиями, а он был из депортированных немцев. Успел передать маме записку с просьбой ждать его год. Когда этот срок истёк и друг не объявился (сколько людей тогда пропадало!), мама вышла за папу, пожалев его дочь. А через год родилась я.

В 1941 году отец пошёл на войну добровольцем. Перед отъездом, рассказывали, поднял меня над детской кроваткой и сказал:

– Расти, дочка, на страх врагам!

В 1942 году он вернулся из-под Сталинграда без ноги. Мама работала тогда в детяслях, и на её попечении были: старая мать-пенсионерка, младший брат-школьник Алёша и трое детей – папина дочь Фая, я и маленький Коля, родившийся в феврале 1942 года. Отец наш, служивший на фронте связистом, стал начальником поселковой почты. В его подчинении была женщина-почтальон, она же и уборщица.

Что я помню из тех лет? Многие вспоминают хлеб по карточкам. А я считала тогда главной едой картошку и помню, как тяжело всем эта «кормилица» доставалась. Весной по воскресеньям весь посёлок выходил на обширное песчаное поле, где у каждой семьи была полоска земли. А осенью женщины впрягались в двухколёсные тележки и тащили мешки с картофельным урожаем. Сзади тележки изо всех своих силёнок толкали дети, пытаясь помочь своим худым и слабым мамам.

Такая жизнь казалась нам, детям, нормальной. «За детство счастливое наше, спасибо, родная страна!» – это был лозунг не одного десятилетия в Стране Советов. И никого он не смущал. Детство всегда вспоминается счастливым. Разве не счастье – побежать, наконец, в поле или в лес и полакомиться там разными пистиками, пиканами, семенушками, диким луком, заячьей капустой?! А самой лучшей едой все школьные годы я считала драники.

Летом обязанностью всех подростков была работа в поле и на огороде: пололи и поливали овощи, таскали на коромысле тяжёлые вёдра с водой. И питались в летние каникулы в основном подножным кормом: ели сырьём то, что росло на грядках и в лесу. Как ни загружены были работой, но выкраивали время для купания в речке и детских игр. В годы войны, конечно, с питанием было еще тяжелее. Но взрослые делали всё, чтобы дети не очень страдали от голода. Мама позже рассказывала, что падала дорогой с работы в голодные обмороки, но доносила нетронутой свою пайку хлеба для неродной дочери-школьницы:

– Ее же отец на фронте за нас жизнью рисковал, а я должна сохранить детей.

Летом торопились запастись на зиму лесными дарами. У взрослых на это не было сил и времени. Ребятишки ходили в лес за грибами-ягодами, как на работу. Приходили и просто валились с ног. Но как приятно было вечером от мамы услышать похвалу:

– Кормилицы наши растут: кошка ведь из леса всё это не принесёт.

Самое неприятное в лесу – это лютые комары. Как же они изводили нас! Но однажды мудрая учительница начальных классов сказала, что комары пьют только вредную кровь. И мы стали переносить их укусы более терпеливо: плохой крови нам не жалко, пусть пьют.

А как мы одевались? Мама перед смертью (уже в 60-е годы) сказала как-то:

– Хорошо, что я растила вас, когда все одевались небогато и одинаково.

Помню, она терпеть не могла ватники-фуфайки. Видимо, эта одежда вызывала в ней протест как униформа зэков, самых унижаемых людей. Она выкручивалась как-то, перешивая и перелицовывая добытые где-то обноски, но фуфаек в нашем доме не было. А вот стёганые бурки с галошами и подшитые старые валенки носили без стеснения и мы. Помню, в 50-е годы моему братику достали кирзовые сапожки, а мне – нет. Я, семиклассница, обиделась.

– Неужели ты будешь носить такие? – спросила мама.

– С удовольствием, – ответила я и скоро получила обновку. Сохранилась даже фотография, на которой мы с братом в такой шикарной обуви. Я до самого окончания школы бегала летом по посёлку босиком, потому что берегла для выхода в кино свои матерчатые тапочки, которые красила зубным порошком.

В нашем посёлке не было детсада. Поэтому дети ходили в детясли подолгу, лет до 5. Мама заведовала этими яслями, и ей после войны как-то удалось добиться, чтобы у всех детей во время пребывания в яслях была казённая одежда, как у детдомовцев. Мамаши, приводя своих детей в ясли, запихивали их домашнюю одежонку в шкафчики, а оттуда доставали ясельную, чистую и нестарую. При яслях жила очень добросовестная прачка. И на прогулку надевали всё казённое: валеночки, пальтишки, башлычки…

Но особенно яркое воспоминание осталось от детских праздников, которые готовили детям ясельные сотрудники. Все помещения, особенно игровые, украшали соответственно событию. В первомайские и октябрьские праздники всюду пестрели маленькие флажки. Корыто с водой обкладывали мохом – получалась полянка с озером, на котором плавали игрушечные уточки, рыбки, а по полянке «гуляли» разные зверушки.

Но самым волшебным праздником была, конечно, новогодняя ёлка. Все воспитатели и дети наряжались в самодельные костюмы, в основном из марли, крашеной и некрашеной. Кого только здесь не увидишь! Зима, Дед Мороз, Снегурочка, Ночь, Солнце, зайчики и снежинки, волки и лисички, хлопушки… Музыка, танцы и песенки, стишки и сценки… Очень весело! А в конце праздника каждому маленький кулёк с гостинцами. И всё это пекли, готовили, мастерили неутомимые руки ясельных работников.

Моя мама творчески подходила к воспитанию детей и заражала других. Огромным уважением пользовалась она у односельчан и авторитетом у горздравотдела, хотя у неё не было тогда никакого документа об образовании. В 1940 году она ходила в 5-й класс городской вечерней школы, но не закончила его, так как в апреле родилась я. А потом – война, муж-инвалид, дети-школьники, возраст… Но главное – многолетняя огромная нагрузка в должности зав. яслями, которая вмещала в себя тогда слишком много обязанностей при маленькой зарплате. Даже все и не перечислишь: кладовщик и бухгалтер, завхоз и подменный воспитатель, скотник и огородник, строитель и садовник, косарь и землекоп, швея и художественный руководитель… А как же! Ведь сами выращивали для детей зелень, содержали коровку, чтоб было свежее молочко (про смеси тогда и слышать не могли), а значит, и покос, и навоз, и картошка на поле…

Да хоть бы зарплату ещё при этом не отнимали на бесконечные государственные займы! А дома, в бараке, тоже невпроворот: воды наносить, дров нарубить, печь истопить, еду приготовить, бельё постирать в корыте, выгладить тяжёлым утюгом и перештопать…У всех женщин жизнь тогда была нелёгкая. Но в нашем посёлке её всегда скрашивала клубная и школьная самодеятельность, активными участницами которой были эти же труженицы, а застрельщицей – моя молодая мама. И откуда у них силы брались?

Помню, у нас после войны даже свой парк культуры в посёлке был. Весной молодёжь выходила туда на субботники (по воскресеньям, выходной был один). Чистили парк, обновляли газончики и сцену, скамейки и спортплощадки… После этого – открытие летнего сезона с концертом местной самодеятельности за мизерную плату, которая шла на обустройство парка.

Пока маму в 52 года не свалила смертельная болезнь, мы не видели её никогда в постели. Когда просыпались, мама уже накрывала завтрак. А вечером мы засыпали при электричестве – у мамы не закончены дела. Конечно, подрастая, мы какие-то дела брали на себя, но основная часть оставалась на ней.

Незабываемая идиллическая картина 50-х годов: зимний вечер, мама готовит ужин, а остальные сидят за столом. Братик Коля занят любимым рисованием, я вышиваю, а папа, сняв после работы свой тяжёлый протез, читает вслух продолжение очередного номера роман-газеты.

Но вспоминаются не только радости. Повзрослев и оглядываясь назад, мы начали задаваться вопросами. Почему в нашем посёлке все были полунищими, жили в ужасных бараках без мебели и посуды? Зачем в нашем посёлке комендант? Почему нас в детском саду (после яслей) не пускали на завтрак, пока мы хором не споём гимн? Почему у мамы по щекам текли слёзы, когда мы на праздниках пели песню про Сталина? Почему весь посёлок устраивал побелку стен и травлю неистребимых клопов именно перед праздниками 1 мая и 7 ноября? Почему в пионерской комнате нашей школы (в бараке) не было ничего, кроме некрашеного стола и старого барабана? Почему летом нельзя было полакомиться зелёным горошком, который рос у дороги, на краю колхозного поля?.. И много других разных «почему».

 

Бедность и бесправие, жизнь по чьей-то указке, тяжёлые условия труда и быта… Мудрено ли, что родители наши уходили из жизни слишком рано? На послевоенной фотографии 1945 года моя 30-летняя мама выглядит 60-летней бабушкой. А через 4 года после Победы она чуть не распрощалась с жизнью. Жесточайшая желтуха свалила её на больничную койку. Я тогда готовилась к вступлению в пионеры, учила клятву. Такое событие, а мама в больнице. Галстук мне повязала, сняв со своей шеи, моя учительница (она же и пионервожатая).

На другой день меня и братика повезли в больницу к маме. Она потом рассказывала, что хотела с нами попрощаться, не надеясь выжить. Когда я вошла в палату, где было много коек с больными, то не сразу увидела маму. И вдруг я наткнулась на глаза старушки, которая пронзительно смотрела на меня с угловой койки. Из её глаз покатились слёзы, и я поняла, что это она, моя мама. Меня, испуганную, подвели к ней.

– Не бойся, доченька. Поздравляю тебя со вступлением в пионеры. Учись хорошо. Я скоро вернусь домой.

В коридоре я уже не смогла удержать слёзы. А мама после свидания с нами поняла, что ей нельзя сдаваться, пока не поставит нас на ноги.

Вскоре маму ждал ещё один удар. В 50-е годы вышел указ, по которому должности заведующих могли занимать только люди со специальным образованием. Маме, которая пользовалась большим уважением в горздравотделе, разрешили поступить без документов на вечернее отделение медучилища. И несколько зим она ходила после работы пешком в город на занятия, возвращалась поздно, кормила семью и садилась штудировать учебники, чтобы быть примером девочкам-однокурсницам, свежим выпускницам семилетки. Мама успешно закончила училище и через полгода (в 40 лет) получила звание «Отличник здравоохранения».

В 1967 году мама сама у себя обнаружила опухоль и согласилась на операцию («надежда умирает последней»). Но все раковые больные тогда были обречены. Единственное, что смог сделать для неё горздравотдел, это обеспечить её, наконец, благоустроенным жильём и бесплатным обезболивающим до самой кончины. Мама раньше сама не просила квартиру, ждала, когда снесут в посёлке последний барак. Подходящую фотографию для своего памятника мама не смогла подобрать в семейном альбоме и пошла делать снимок в городскую фотографию за 5 километров пешком, автобусы ещё не ходили.

Мы с братом учились в других городах – в Перми и Свердловске. И тут у мамы объявился ещё один сын. Однажды отец сказал, что на почте уже месяц лежит письмо, которое надо отправлять обратно – его некому вручать. Оно адресовано милиции пос. Карналлитовый, а её здесь никогда не было. Мама подумала и решительно сказала:

– Давай прочитаем. Человек ждёт ответа, а мы с тобой так давно здесь живём, что разберёмся не хуже милиции.

И только распечатали конверт, из него выпала фотография, на которой засняты ясельные дети военной поры в самых лучших домашних платьях. А впереди прямо на земле сидят 3 малыша совершенно голенькие. Это подкидыши.

В своём письме автор сообщал, что заканчивает службу в армии и не знает, куда ехать. А эта детская фотография сопровождает его всю жизнь. Она была вложена в его документы воспитанника детского дома. Мама сразу узнала его в крупном мальчике, которого они тогда в шутку прозвали «генералом Толбухиным». Именно она вложила эту фотографию в его вещи, когда отвозила очередную группу ясельных подкидышей в детприёмник г. Березники.

Посовещавшись, мои родители написали в воинскую часть, пригласили Валентина Воинова (так звали солдата) к себе, в Соликамск. Когда солдат приехал, мама помогла ему с одеждой и устройством на работу. Вскоре выяснилось, что в тех местах, где он служил, женщина ждёт от него ребёнка. И снова мама проявила решительность:

– Вот тебе, сыночек, деньги на дорогу. Я сегодня зарплату получила. Съезди и разберись по-человечески. Ты вырос сиротой, но виновата была война: многие не могли прокормить детей и подбрасывали государству. Сейчас войны нет. Не бери грех на душу. Пусть твой ребёнок не будет сиротой.

Солдат поехал, женился там и дочку назвал Татьяной. После смерти мамы Воинов какое-то время писал письма мне как сводной сестре.

О кончине нашей мамы был некролог в газете «Соликамский рабочий», и на гражданскую панихиду в Карналлитовскую школу № 9 пришла такая масса людей, что прощание длилось несколько часов. Люди шли и шли, задерживаясь ненадолго у её гроба. У многих на глазах были слёзы: ведь многие сами были её воспитанниками, а потом водили в ясли своих детей. Старушки молились за неё, крещёную атеистку, потому что жила она, как истинная христианка.

На Соликамском кладбище стоит памятник с фотографией моей мамы. А под портретом эпитафия:

 

Для тебя средь детей не бывало чужих.

О себе не заботясь нимало,

Ты для детства счастливого их

Труд и сердце своё отдавала.

 

Почти одновременно с маминой кончиной сбылась её мечта: на Карналлитовом снесли все бараки. Но барачную жизнь ссыльнопоселенцев не стереть из памяти. Комнатушки по обе стороны длинных бараков-сараев, сколько семей, столько и дверей. За каждой дверью нищета: мебели и посуды почти нет, одежда на гвоздиках, печка, рукомойник с поганым ведром, которое служило и ночным горшком. «Удобства» на улице: дощатая продувная кабинка, одна на два барака…

В бараках жили люди разных национальностей – высланные немцы, болгары, марийцы, крымские татары… Не помню случая, чтобы национальность послужила причиной ссоры или плохих отношений друг к другу. Напротив, все были уважительны и заботливы, помогали друг другу. Комнаты в бараках на замок не закрывались. Вместо него в пробой втыкалась щепочка, и никто не входил. Случалось, конечно, и воровство, но оно как-то сглаживалось и прощалось.

Помню, мама однажды расстроилась: ребёнка из яслей унесли в казённом одеяле. Мама взяла дома наше одеяло, свернула его и сказала:

– Ещё послужит. Лишь бы не отказалась, – и пошла с ним поздним вечером к воровке.

– Возьми для ребёнка это одеяло, а ясельное верни, пожалуйста. Оно ведь с клеймом и числится на мне.

Женщина со слезами приняла подарок и просила прощения у мамы, заведующей яслями.

Другой случай, уже из послевоенных (тоже голодных) лет. Мы зимой к празднику налепили капустных пельменей и вынесли в сарай на ночь, заморозить. Утром мама обнаружила там только пустую доску и в стене дыру к соседям. Пришла расстроенная, посидела молча на табуретке и сказала:

– Может, ещё хватит у нас муки налепить новые пельмени. А те я знаю, куда делись: их мышки стащили.

Мы маму поняли и с соседскими ребятами ссориться из-за этих пельменей не стали.

А папе нашему она потом тихонько сказала:

– У них в семье 5 детей. Зачем их позорить?

Наверное, за это всепонимание и милосердие маму так уважали сельчане. А «Соликамский рабочий» поместил о ней статью с фотографией. Только мама ни за что не захотела сниматься одна, лишь с коллективом.

Я считалась в посёлке примерной ученицей, активной пионеркой и комсомолкой. Но сейчас мне до боли стыдно вспоминать некоторые моменты. До сих пор недоумеваю, почему мы многое, что творилось тогда, считали нормальным и правильным. Например, колонны тихих женщин, окружённых солдатами и собаками, которых вели куда-то той же дорогой, по которой мы шли в школу. Мы вроде не видели их. Как же: у нас ведь «ни за что не сажают»!

Особенно не могу простить себе свои горькие слёзы по умершему Сталину в марте 1953 года.

Мама никогда не рассказывала о своей жизни на лесоповале и гибели близких. Наверное, на то было несколько причин: не хотела травмировать наши детские души и провоцировать несвоевременные вопросы, а может, просто тяжело было вспоминать горестные события, бередить свои раны… Но главное – на разговоры с детьми совершенно не было времени.

Иногда думается, что моя великодушная мама простила их высылку ещё при жизни Сталина. Узнав, что на их родине, оккупированной фашистами, после войны никого и ничего не осталось, она сказала:

– Может быть, и хорошо, что нас выслали: всё-таки не все мы погибли.

Но мама всегда решительно отказывалась вступить в партию под предлогом, что она малограмотная. Всю жизнь работала, как каторжная, жилы вытягивала. Слова плохого никогда не сказала своим детям про палача Сталина и ненасытное государство.

Я закончила Соликамскую среднюю школу № 1 без троек и хотела поступить в пединститут г. Перми. Но меня почему-то 2 года подряд не принимали туда с хорошими оценками на вступительных экзаменах. Помню, какая радостная приезжала я в Соликамск. Но мне присылали бумажку с моими «4» и «5», а в конце – убийственная фраза: «В институт не зачислена». Недоумение и обида: ведь другие сдавали намного хуже…

– Ничего, доченька, на следующий год поступишь, – утешала мама и молча глотала ещё одну обиду от государства.

Годы спустя я догадалась, что или в институте тогда ещё был список спецпоселков, откуда не рекомендовалось брать абитуриентов, или кто-то резонно рассуждал, что детей ссыльных можно ради своих подвинуть: они, мол, привыкли терпеть.

Через два года я поступила с отличными оценками в другой вуз. Но обида на пединститут у меня не прошла, за эту несправедливость поплатилась и моя дочка-первенец, Танечка. Если бы я поступила вовремя и окончила вуз через 4 года, то у доченьки мама была бы не перегруженная студентка, а молодой специалист со всеми правами (отпусками и пособиями). И не попала бы она в ясли в двухмесячном возрасте, чтобы не мешать маме сдавать на стипендию (22 руб.).

Мама умерла, не увидев, кроме Танечки, больше никого из своих четырех внуков (по два от сына и дочки). С Таней она даже водилась в Соликамске, пока я в Перми сдавала сессии. До встречи с моей второй дочкой Дианой мама не дожила три месяца. Я шла за гробом, имея 6-месячную беременность. Все мои переживания сказались на новорождённой. За её жизнь боролись несколько недель.

Так что можно считать жертвами репрессии не только мамину семью, но и её детей и внуков. Мои дочки пострадали и при новом строе: Таню убил какой-то маньяк около оперного театра. А Диана, родив 6 детей, не получила от государства ничего, кроме унижения. Видно, не скоро ещё замолит Россия грехи своих нераскаявшихся атеистов. Пока государство не признает свои преступления против народа, они будут продолжаться. Не надо забывать уроки истории, чтобы они не повторялись.

 


Поделиться:


⇐ предыдущая статья в оглавление следующая статья ⇒