Страдание как экспонат или Музей строгого режима / как показывать в музеях «негативную» историю


31 октября 2011 г.

Автор: Михаил Гнедовский

Источник

В материале двух музейных экспертов Михаила Гнедовского и Никиты Охотина рассказывается о мировом опыте создания и существования «негативных» исторических экспозиций – они появились в музеях во второй половине XX века и посвящены не героическому прошлому, а истории насилия и несправедливости (холокост, геноцид, террор). Однако даже в этом контексте создание единого музея и мемориала советских репрессий остается большой проблемой.

Текст: материал основан на докладе, прочитанном на конференции «История сталинизма. Принудительный труд в СССР: экономика, политика, память» 28 октября 2011 г.

Авторы1: Михаил Гнедовский, Никита Охотин

1. Наследие – пересмотр концепций

В последние годы многие исследователи обращают внимание на неоднородность и неоднозначность понятия «культурное и историческое наследие». В самом деле, если прежде наследие воспринималось почти повсеместно как позитивная категория – квинтэссенция исторического опыта, воплощение мудрости, добра и красоты, – то в последнее время все чаще говорят о «трудном», «диссонансном» и, в общем, негативном наследии.

Вдруг оказалось, что, наряду с выдающимися образцами высокой культуры, человечество получило в наследство также многочисленные материальные свидетельства несправедливости, жестокости, насилия и т.д., и эти свидетельства должны каким-то образом найти свое место в системе ценностей современного общества.

С практической точки зрения, необходимо понять, как такая расширительная трактовка наследия изменяет смысл и принципы деятельности культурных и образовательных институтов – прежде всего, исторических музеев.

Именно музеи были всегда оплотом «позитивного» подхода к наследию, даже, может быть, в большей степени, чем национальная историография. На протяжении как минимум двух столетий в музеях формировался специфический нарратив, главной задачей которого было цементирование нации и историческое оправдание национального государства. Поэтому наследие всегда трактовалось как общее, национальное наследие, выражающее общенациональные ценности, а «трудные» эпизоды истории преподносились как героические свершения народа – под мудрым руководством власти или, по крайней мере, под водительством героев-освободителей и просветителей. Негативный социальный опыт – смерть, страдания, унижения и т.д. – относился при этом на счет природных катаклизмов или же происков внешнего (впрочем, иногда и внутреннего) врага.

Поворотным пунктом в изменении взглядов на природу наследия стали попытки осмысления таких событий ХХ века как Вторая мировая война, Холокост и Гулаг. Однако это произошло далеко не сразу: ригидность музейной системы несравнима даже с историографическими практиками. Послевоенная музейная политика была по-прежнему в значительной мере продолжением политики самооправдания национальных государств. В частности, до окончания холодной войны главной в трактовке событий Второй мировой войны оставалась «героическая» нота, а музейный нарратив был сфокусирован в основном на военных действиях, которые неизбежно вели к победе.

Лишь к концу ХХ столетия музеи стали открывать для себя (и для публики) другие грани войны. Наряду с образцами военной техники, штабными картами, сценами военных действий и многочисленными пропагандистскими материалами, в экспозициях военно-исторических музеев стали появляться свидетельства, отражавшие реальные переживания простых людей, попавших в водоворот войны. Так начал формироваться совершенно иной, субъективный, неофициальный нарратив. Значительную роль в его становлении сыграло развитие методов устной истории.

Хорошим примером нового подхода может служить Имперский музей военной истории, который находится в Лондоне и имеет несколько филиалов в других британских городах. Этот музей формулирует свою миссию следующим образом: «Показать, как война влияет на судьбы отдельных людей», и все, что он делает, подчинено именно этой задаче. В фокусе внимания этого музея – не пушки, не танки, не военачальники и не планы сражений – все это отодвинуто на периферию. Реальными героями экспозиции являются солдаты, но также и военнопленные, и интернированные, и депортированные, и женщины, и дети, и т.д. – все, чьи судьбы так или иначе затрагивает война.

Новый нарратив складывается непросто. Ему противостоят стереотипы национальной героизации, которые веками формировались в музейной профессии и в создании которых участвовали лучшие творческие силы, привлеченные на службу государством. Российская ситуация здесь – из самых неблагополучных: наши музеи до сих пор в какой-то степени находятся в плену у советской пропагандистской машины. И, в частности, тема ВОВ обычно представлена в российских экспозициях до крайности примитивно и однобоко, с убогим пафосом красного уголка в клубе ветеранов. Это связано, конечно, с тем, что Победа 1945 является основной идеологической ценностью российского государства, легитимацией нашего «вхождения в Европу» и чуть ли ни единственной бесспорной заслугой перед миром (хотя и с оговорками, но это уже другая тема). Лишь некоторые музеи проявляют достаточную смелость и творческую независимость при создании экспозиций о войне. И то, если тяжелый и грязный «труд войны» в таких продвинутых музеях показыватся без прикрас, то ужасные реалии еврейского геноцида, массовых принудительных миграций, внутренних репрессий, etc., отодвигаются, как правило, на периферию восприятия, и по умолчанию относятся на счет агрессора, а когда сделать это трудно, списываются на военную необходимость и «общую жестокость той эпохи».

Перемены касаются музейной трактовки не только темы войны, но и темы труда. Одно перечисление современных западных подходов к трудовой и производственной тематике превысило бы весь регламент нашего доклада, но главное, что тут нужно сказать, это уход от героизации трудовых достижений и отраслевого пафоса. Взгляд простого человека, острые социальные проблемы, связанные с производством, все чаще становятся фокусом современной экспозиции, несколько потеснив даже неизменно эффектный технологический винтаж. Увы, на территории одной седьмой части суши музеи, посвященные труду и производству, попрежнему воспроизводят героический пафос первой пятилетки, зачастую в насквозь фальшивой брежневской стилистике. И остается только радоваться, когда в подобных экспозициях начинают преобладать технологические, цивилизационные акценты. Это, по крайней мере, интересно.

Однако, обе музейные темы, о которых мы говорили ранее, несмотря на всю свою многоаспектность и многослойность, все же не являются «негативными» по преимуществу. Из трудовой и производственной темы не уберешь ценности интеллектуального прорыва, созидательности и рабочего мастерства. Из военных экспозиций не изымешь пафос величия и освобождения, личного самоотвержения и героизма. Даже трагедийность тут обладает катарсическим потенциалом.

2. Травматическое наследие.

Иное дело, когда мы имеем дело с темой насквозь негативной, иррационально страшной, травматичной. И к тому же еще далеко не остывшей и не пережитой – ни в памяти людей, ни в общественных дискуссии, ни в борьбе политических групп. К числу таких горячих и болезненных исторических проблем относятся все большие «рукотворные» гуманитарные катастрофы 20 века – геноцид армян 1915 года, Холокост и прочие античеловечные акции нацизма, советские массовые репрессии, китайский и кампучийский террор, уничтожение африканского народа тутси, и другие прелести века, столь интересного для историков. Закономерно, что именно эти события в наибольшей степени взывают к памяти – индивидуальной и коллективной: осознание бесчисленных и бессмысленных смертей требует поименного вспоминания, а масштабы трагедий требуют от общества символических жестов, играющих роль предостережения (от этических и правовых оценок до монументов).

Музеефикация катастрофы – естественный мемориальный ход, хотя, разумеется, и не единственный. Показательно, что «музеи катастроф» всегда стремятся к развитию сильной информационной составляющей – к составлению биографических списков, книг памяти, баз данных, и т.п. Память об индивидууме при этом неизбежно нивелируется, на первый план выходит параметры виктимности. Единица памяти, экспонат в таком музее-мемориале или, если угодно, музее-мартирологе – жертва. И все погибшие – равноценные жертвы. В каком-то смысле, это те же герои традиционного исторического музея, возвещающего славу нации, но существующие в страдательной модальности. В зависимости от позиции, сообщество, создающее такой музей или его «потребляющее», должно переживать однородную, целостную эмоцию: затронутые катастрофой – страдание и жертвенность, идентифицирующие себя с виновниками – вину и раскаяние, а те, кто в анамнезе не имел прямого отношения к трагедии, – сопереживание, сострадание.

Таким, в принципе похожим на Яд Вашем и вашингтонский музей Холокоста, мыслился в конце 1980-х и музей советских политических репрессий, тот Мемориал, от которого пошло имя до сих пор существующей общественной организации. Можно назвать тысячу политических, организационных, экономических причин, почему Мемориал жертвам коммунистического террора с музеем, архивом и библиотекой так и не был создан. Однако, интереснее причины более глубинного характера.

3. Раздробленность памяти.

Нам кажется, что специфика советского террора, его отличие, скажем, от нацистского террора в отношение евреев или цыган, состоит в том, что силовые линии противостояния проходили в СССР, грубо говоря, не между государством и группой, по идеологическим причинам предназначенной для уничтожения, а между социальными стратами и внутри них. При этом функции, условно говоря, жертвы и палача могли быть переменными и инвертироваться в зависимости от политических и социальных установок момента. Для немецкого обывателя, не любившего евреев и рукоплескавшего Гитлеру, жертвы уничтожения были «чужими» или сделались таковыми под давлением пропаганды и страха (что не избавляет, впрочем, этого лояльного обывателя от этической ответсвенности). В сталинском Союзе перечень внутренних врагов, «чужих» все время менялся и в число этих «чужих» в любой момент мог попасть кто-то своершенно свой или ты сам. Таким образом, в репрессивные и дискриминационные процессы оказались на правах активных, хотя и не всегда сознательных исполнителей вовлечены значительные массы населения. А число использовавших беду ближнего в целях социального лифтинга, да и просто «кормившихся» от репрессивной системы делают эту массу еще более внушительной.

В эпоху перестройки, в период последующих общественных дебатов вокруг проблематики террора, стало более или менее ясно, что и жертвы, которым должен быть посвящен такой музей-мемориал, не помещаются в единое пространство памяти с теми, кто стал их палачом, а потом, в свою очередь, превратился в жертву. Пассивные жертвы сталинской эпохи не хотели, чтоб их ассоциировали с «беляками», «бывшими людьми» или раскулаченными крестьянами, диссиденты отмежевывались от сталинских зэков, депортированные ингуши косо смотрели на высланных корейцев и вместе ненавидели русских кулаков-спецпоселенцев, репрессированные военные презирали «мусоров», оказавшихся в репрессивных тисках, указники 1932-го или 1947-го года не доверяли 58-й статье (et vice versa), и т.д., и т.п.

Памятей оказалось много, это лоскутное одеяло не сшивалось и перед лицом смерти, которая вроде бы должна всех примирить. И не могла, разумеется, идти речь о каком-то покаянии, даже если допустить, что подобный акт может быть коллективным.

Так можно ли было в этой ситуации говорить о едином мемориале, музее репрессий, где будут помянуты все жертвы и воссоздана их общая история? Ну, скажите на милость, чтó – по большому счету – должно было экспонироваться в этом музее? Общее страдание? общая вина и покаяние? а может быть, общая подлость и ненависть? предательство и трусость? или сервильность, возведенная в доблесть? Общественной санкции на единое понимание и переживание нашей катастрофы очевидным образом не было. Соответственно, не родился и проект общенационального мемориала в России.

Кстати, раздробление нашей памяти и осознания прошлого отчетливо видно на примере музейных экспозиций, посвященных репрессивным темам. Их в стране много – сотни, но собственно музеев репрессий или больших музейных разделов этой тематики очень мало. Тут знаменательны попытки встроить репрессивные сюжеты в самые разные исторические парадигмы и в самые разные музейные контексты. Есть замечтельный проект «Виртуальный музей Гулага», в рамках которого питерские мемориальцы Ирина Флиге и Александр Даниэль с коллегами собрали и поместили в Интернете информацию о множестве таких экспозиций, информацию, включающую, кстати сказать, и выборочную тематическую экспонатуру – и ее описание, и соответствующие изображения. Мы не будем подробно рассказывать об этом проекте – его авторы делают доклад завтра, на музейной секции, но не можем не сказать, что материалы этого сайта дают огромный материал для анализа того, как музейное сообщество решает проблему репрезентации репрессивной темы в исторической экспозиции. Мы видим тут разные примеры – возвышенные, даже сакрализованные интерпретации, символические дизайнерские изыски, честный и скучный документализм, наивное приращение местного пантеона за счет избранных жертв террора, советскую рационализацию в духе «это ужасно, но это неизбежная цена наших трудовых и военных побед», и много чего еще. Есть примеры очень удачные – например, музей «Дома на набережной», где мирное домашнее пространство составляет впечатляющий контраст с неназванной угрозой враждебного вторжения.

Особый тип – музеи, так или иначе связанные с местами концентрации и трудового использования заключенных (продуктивность и аттрактивность таких музейных проектов доказана немецким опытом). Если не считать чисто ведомственных затей, вроде музея Бутырской тюрьмы (главный пафос которого: «при матушке Екатерине сажали, при Сталине сажали, сейчас сажаем, и впредь будем сажать – на хорошо и отлично»), таких музеев немного – считанные единицы. Бывший лагерь Пермь-36, следственная тюрьма НКВД в Томске, монастырские строения в Соловецком заповеднике со специальной экспозицией в старом бараке. Вероятно, число таких музеев будет увеличиваться – недавно под музей репрессий отдали здание управления НКВД в Йошкар-Оле, лагерный музей планируют создать в Салехарде. Главное преимущество таких музеев – наличие центрального и полностью аутентичного экспоната: здания лагеря или тюрьмы. А если к тому же лагерная архитектура, как в Перми-36, вписана в контекст «равнодушной природы», то содержание внутренней экспозиции уже вторично. Хотя и сама по себе лагерная экспонатура обладает немалой экспрессией – нищий лаконизм орудий труда и зэковской одежки говорят гораздо зрителю больше, чем любые документы. Правда, атрибуты лагерной повседневности и орудия принудительного труда нелегко, а честнее сказать, невозможно отличить от атрибутов труда не принудительного и быта «большой зоны». Правда, предметная лагерная экспозиция принципиально стирает условную границу между «справедливо» и «несправедливо» посаженными – между уголовниками и бытовиками с одной стороны и политическими – с другой. Одна и та же судьба – один и тот же материал (заметим в сторону: это, вероятно, и есть историческая справедливость). И конечно же, лагерный музей это никак не музей истории нашего весьма специфического политического режима, античеловеческой идеологии и вытекающих из них политических репрессий.

4. Процесс исторического анализа и множественность интерпретаций.

То, что происходит последние 20 лет с репрессивной темой в музейном пространстве, является, собственно, аналитическим процессом, необходимым для понимания и терапевтического проговаривания нашей травматической истории. Этот распределенный аналитический процесс, пока довольно стихийный и беспомощный, будет продолжаться еще долго. Он складывается из частного музейного и, отчасти, историографического опыта, из проектов типа «Виртуальный музей Гулага», из сетевой активности так называемых «музеев совести»2.

Возможно, этому аналитическому процессу поможет, в частности, Рамочная Конвенция Совета Европы о значении культурного наследия для общества, принятая в 2005 году в португальском городе Фаро. Как говорится в этом документе, историческое наследие не обязательно является общенациональной ценностью, оно может принадлежать отдельным сообществам, причем разные сообщества могут трактовать его по-разному.

Этот документ, в частности, призывает государства: /цитирую/

  •  поощрять размышления об этике и методах представления культурного наследия, а также уважение по отношению к разнообразным толкованиям;
  •  инициировать процессы примирения, для того чтобы справедливо регулировать такие ситуации, когда одно и то же культурное наследие связано у разных сообществ с противоречивыми ценностями;
  •  развивать знания о культурном наследии как об источнике укрепления мирного сосуществования путем укрепления доверия и взаимного понимания с целью урегулирования и предупреждения конфликтов3.

Россия пока не подписала Конвенцию Фаро, да подписание подобного документа и не может вдруг решить все проблемы, связанные с музейным воплощением нашего трудного, болезненного и противоречивого наследия. Но все же будем надеяться, что принципы, зафиксированные в Конвенции, постепенно проникнут и в российскую музейную сферу.

* * *

P.S. <Никита Охотин> В последний год с самых высоких трибун говорилось о необходимости создания федерального музея истории репрессий. Были, говорят, даже розданы какие-то поручения и выдвинуты какие-то предложения, где и как делать такой музей. И вот знаете – я, старый мемориалец, боюсь реализации этой идеи, как огня. Искусственная симуляция общенационального пафоса, коллективных эмоций, отсутствующих в обществе – прямой путь к профанации. Не очень-то верится, что заказчики и исполнители подобного проекта займутся тем, чем необходимо для начала заняться: кропотливым и всесторонним историческим разбором, «медленным чтением» источников, аккумуляцией предметов и свидетельств, документальным обоснованием разных точек зрения исторические сюжеты. Скорей всего, в результате аврала будет создан – в лучшем случае – этакий директивный квази-«Яд Вашем», а в худшем – гигантский фальшак, музей восковых фигур со «взвешенной» концепцией исторической целесообразности в основе. Но есть надежда на одного неудобоназываемого господина, который, кажется, не склонен разводить федеральные чувствования на этом месте. Так что 12 лет для раздумий и анализа у нас еще есть…

  • 1.Михаил Гнедовский – эксперт Совета Европы, член жюри конкурса «Лучший европейский музей года», Никита Охотин – директор музея «Искусство и быт ГУЛАГа» (общество «Мемориал»)
  • 2.В настоящее время в мире есть, по крайней мере две сетевые международные организации, объединяющие музеи памяти (или «музеи совести»): (1) Международный комитет мемориальных музеев памяти жертв государственных преступлений (ICMEMO) Международного совета музеев (ICOM); (2) Международная коалиция памятных мест и музеев совести. В работе обеих организаций принимают участие и российские музеи
  • 3.Рамочная Конвенция Совета Европы о значении культурного наследия для общества; Статья 7 – Культурное наследие и диалог
Поделиться:

Также рекомендуем прочитать:
| «Пожалуйста, найдите дело моего отца и дайте мне правдивый ответ»
| Благодарности-2017
| Историческая политика в России: почему она разобщает, а не объединяет
| Мемориальские хроники. Июль 2017
| «Осужденным к расстрелу рубили головы топором...». Зачем Сталин устроил Большой террор и утопил страну в крови?
| Без отцов и Дмитриева. Сироты Сандармоха вспоминают расстрелянных родственников
| Стена скорби — между нами
| «В 1930-е годы люди ещё помнили, как жили до революции». Историк Сергей Шевырин о мотивах Большого террора
| Акция памяти жертв Большого террора прошла в Перми
| Стыдные вопросы про 1937 год. Что такое Большой террор? Для чего были нужны репрессии? Сталин лично отдавал приказы о расстрелах?

blog comments powered by Disqus